Немоту лечить стихами

Памяти Эдуарда Шнейдермана

Нет, счеты мои с жизнью не кончены.
Счета мои еще не оплачены.
Еще стихи мои не докончены,
А некоторые даже не начаты.

Это первые строки стихотворения Эдуарда Шнейдермана из подборки, опубликованной в эмигрантском журнале «Время и мы» за 1981 год, место издания Нью-Йорк – Иерусалим – Париж. Предисловие к публикации написано профессором Ефимом Григорьевичем Эткиндом. «Два десятилетия он (Шнейдерман) пишет – циклы стихотворений, лирические миниатюры, поэмы – и никогда ничего не печатал. Между тем поэт он сильный.» И далее: «Творческий масштаб этого пока никому, кроме близких друзей, не известного поэта таков, что его можно поставить в один ряд с мастерами сегодняшнего русского стиха». Слово «масштаб» сказано и сегодня оно, может быть, важнее всего. Трудно, но необходимо определить масштаб только что ушедшего большого поэта. Куда в величественной арке ленинградской – петербургской поэзии будет встроен камень «Эдуард Шнейдерман»? Замковый зарезервирован за Иосифом Бродским, к нему плотно пригнаны Кушнер, Соснора, Горбовский, Морев, Рейн, Уфлянд. Нет, не мое дело выстраивать арку и выстраивать поэтов по росту, это Талмуд спешит вмешаться: не досчитаетесь, мол, арочного камня – свод рухнет. Талмуд, он как всегда сует свой нос куда не следует и режет правду-матку, не взирая на лица. Эдик пользовался другой метафорой – «обойма». В какую обойму войдет его имя и его творчество, так не похожее на творчество других петербургских литераторов и такое петербургское? Еврейская поминальная молитва Кадиш желает того же: «Пусть же будет его душа вплетена в связку жизни».

30 лет в истории России – срок огромный. Двадцатые годы отстоят от пятидесятых на несколько световых лет, десятые от сороковых и того дальше. В ту далекую эпоху нам с Ефимом Григорьевичем понадобился год конспиративной переписки, чтобы стихи Эдика, пересылаемые мне в Израиль по одному, по два в письмах, затем – бандеролью Эткинду, дошли до парижского отделения редакции журнала и увидели свет. И дело даже не в том, что сегодня операция мгновенной переброски текста решается нажатием клавиши компьютера, просто поэтическая диверсия никого уже не пугает кроме, разве что, исламистов. Эти темные фанатичные люди все еще верят в могущество слова…

Тогда же Эдик переслал Ефиму Григорьевичу стихи трагически погибшего ленинградского поэта Морева (Александра Пономарева). Морев бросился или упал в котлован стройки – и они тоже были опубликованы в журнале «Время и мы». (Много лет спустя Эдик наткнулся в «Публичке» на мои письма Эткинду в Париж, связанные с этими публикациями).

Но вернусь к предисловию: «Удивительна судьба настоящей литературы в современной России: рукопись может десятилетиями лежать на письменном столе автора, даже и не пытаясь вырваться на свет. И вдруг – случайно, незаконно, негаданно – появиться в дальней стране, потом ползком пробираться назад к автору, домой, к читателям: к соотечественникам и единомышленникам».Шнейдермана не печатали в официальных изданиях, но его присутствие в пространстве и процессе неофициальной ленинградской поэзии значительно: это, конечно, Самиздат и чтения, чтения, чтения в клубах, в общежитиях, в частных квартирах, на кухнях. Чтения происходили в атмосфере энтузиазма и запрещенности, и казалось, именно здесь и сейчас происходит что-то очень важное. В те годы была жажда слова и шел процесс отделения неофициальной поэзии андеграунда от ангажированной литературы и от Союза писателей, и Шнейдерман был одним из катализаторов этого процесса. Чтобы печататься надо было идти на различный для каждого поэта компромиссный допуск, или, как сказали бы сегодня, проявлять гибкость, на это Эдуард никогда не шел. Читал Эдик прекрасно богатым оттенками баритоном, резко отбивая ритм и драматизируя нужные строки, понижая голос, без кликушества, без суетности, не распевно – чеканно. Это производило сильное и достойное впечатление. Чтению поэтами своих стихов в те годы придавалось большое значение. Вот как описывает Шнейдерман манеру декламации Виктора Сосноры и Александра Морева: «Соснора (читал) речитативом, будто бабка сказительница, но очень не монотонно, — богато интонируя, удивительно мягко, без надрыва, добродушно опевая каждое слово, обволакивая слушателей звучанием, созвучиями своих мастерски инструментированных стихов, словно ворожа. Морев — у него был сильный, гибкий, богатый оттенками голос: с тройного форте, от которого стены начинали резонировать, он внезапно нырял в пианиссимо, но и тогда каждый звук воспринимался отчетливо и всегда — очень честно, обнаженно честно». По-иному читал Иосиф Бродский, — нараспев, растягивая гласные, акцентируя окончания. Он смазывал слова, пока они не превращались в нарастающий и набегающий волнами гул, и, мне думается, не только балтийские волны определили ритм его поэзии, но и волны гула синагогального моления, прерываемого скороговоркой речитатива.

Как-то Люба пригласила Эдика ко мне в комнатушку в коммуналке на Васильевском – я снимала ее, будучи студенткой первого курса Мухинки – и он читал весь вечер. Мы сидели вокруг настольной лампы, Люба расписала абажур: яркий диск солнца и мистические существа вокруг. Соседи, мельком заглядывая в дверь, принимали ярко-красное пятно на абажуре за какой-то сверхмощный обогреватель и драли с меня в тридорога за электричество. На еду не хватало. Моя французская тетя Регина передала как-то с туристами несколько плиток превосходного швейцарского шоколада в глянцевой обертке и мы с Любой некоторое время завтракали обедали и ужинали только шоколадом. Шел 1964 год. Нас ждала прекрасная жизнь, и такая мелочь как безденежье никак не могла этого омрачить. Ректор Мухинки архитектор Лукин, вдохновляя студентов, любил повторять: «Готовьте себя для жизни с язвой желудка». Прекрасной жизни с язвой желудка. В ту пору началась наша дружба с Эдуардом Шнейдерманом. Мне посчастливилось одной из первых читать его самиздатские сборники и слышать его новые стихи, которые сразу напрочь врезались в память как манифест, ложились на ритм ходьбы и дыхания.

Все пройдет и будем все там.
Шепчет мудрый змий совет:
«В этой жизни быть поэтом
Истинным – резона нет.

От роддома до погоста –
Бога нет, кому ж ответ? –
Плюй на истину! Все просто:
Не продашься — ходу нет.

Это «Памяти Николая Рубцова» из книги с изысканным названием «Слово и слава поэта». Ленинградский период в жизни Рубцова был отмечен дружбой с Шнейдерманом. Они встречались, чтобы поговорить о стихах, оба одержимые словом. В книге Эдуард продолжает спор начистоту с ушедшим в другой мир другом — как бы не так! Рубцов успел заматереть, прославиться и нелепо завершить свой жизненный путь.

Раззява! —
Лег вздремнуть в пути, —
Прикончен, как царевич Дмитрий.

Шнейдерман с обостренной непереносимостью петербуржцем псевдо- лубочного стиля корит Рубцова:

Ты баб любил, лысел и пил.
Потом подался в русофилы.
Ты был мне мил,
Потом постыл
За позу, валенки, кобылу,

За апологию Руси
Остатней, избяной, замшелой.
Тебя втянули в «гой еси»
Московской секты стиходелы.

Ой, что тут началось! Некий В.Бондаренко из газеты «Завтра» обозвал Шнейдермана «мелким литературным проходимцем без роду и племени», а его исследование — «пасквильной книжонкой». Критический анализ стихов сочли «обвинениями, кидаемыми в адрес великого русского поэта «. И, не гнушаясь банальности, Эдика из друга превратили в предателя — «Это как Иуда перед Христом». «Шнейдерман против Рубцова, еврей против русского, чужак против своего». Опоздали, болезные, еврейские имена составили славу русской поэзии 20 века. Не думаю, что преподнесенный ему благовонный букет антисемитских клише мог серьезно огорчить Эдика — скорее, позабавить. Совсем другое дело — тяжелая обида, нанесенная поэту близкими друзьями-коллегами. Эти обвинили его в плагиате. Дескать, стих «Морская Люба» из сборника Стихоопыты, посвященный жене поэта Любе Добашиной, украден. Эдик писал отповеди, читал их мне по телефону, советовался и горестно приговаривал «30 лет вместе — и вот…»(Работая над книгой-альбомом эссе и рисунков к Талмуду, я нашла в трактате Бава Меция удивительный эпизод — бывший гладиатор умирает от…обиды, нанесенной другом. Тем более поэта может убить обида).

«Купипродамы» — слово-то какое! В нем Амстердам, и дамы, и дам не вам, и купи, и продам, и купидон, и адам, и прод., и ам. Цикл «Российские купипродамы за 280 лет. Стихоколлажи» весь состоит из газетных объявлений и автор божится, что не прибавил от себя ни словечка, все подлинное, он «всего лишь» превратил газетный мусор в стихи. Сто лет назад Марсель Дюшан ввел в обиход термин из торговой рекламы Ready-made, что означает из готового. Отныне художникам и литераторам «разрешалось» включать в свои произведения готовые предметы и тексты, будь то выписки из истории болезни, железнодорожные расписания, рецепты экзотических блюд, судебные протоколы, газетные объявления и даже цитаты без кавычек из чужих произведений. Поэт в полном соответствии с методом реди-мейда просмотрел кипы газет, отобрал самые яркие и емкие объявления и сложил стихи из готовых словесных блоков. Гляньте, чем живут петроградцы в октябре 17-го года:

20 октября в Василеостровском театре
социал-демократическая партия большевиков
устраивает спектакль «Женитьба» Гоголя.

Пантомима, мимика,
жесты, позы,
пластика, гимнастика,
красивые манеры.
Уроки танцев.
Бальные и характерные,
танго,
апашей,
русские, испанские,
итальянские,
восточные танцы.
Новый танец «Беженка»,
Малороссийский гопак.

Капусту кислую, рубленую и шинкованную,
огурцы соленые и картофель
поставляю вагонами
по дешевой цене ‹…›

Скорее продавайте бриллианты, жемчуг, золото.
Зубы покупаю искусственные старые
и даже ломаные челюсти и также золото,
ордена, драгоценности, камни, фарфор.

Новый виток сделало творчество поэта в последние годы его жизни. Виток, потому что стих выстраивается им как танец дервиша, где каждый последующий виток повторяет предыдущий, но и отличается от него. Шнейдерман берет строку классика, раскручивает и растанцовывает ее. Получается серьезная шутка-мистификация, якобы пушкинские черновики и варианты. Разудалый ямб влечет строку за строкой:

Выпьем с горя; где же кружка?
Выпьем с горя да покрепче.
Выпьем с горя да покруче.
Выпьем кружку да вторую.
Выпьем, что ли, кружку спирта.
Кружку спирта в чистом виде?
Выпьем спирта граммов десять.
С горя можно граммов двадцать.
Выпьем водки. Есть потребность.
Дайте водки и закуски.
С горя можно два по двести
И сардельку…Где же деньги?

Строка из «Последнего катаклизма» Тютчева стала закваской стихотворения Шнейдермана, опубликованного в петербургском томе основанной И.Бродским «Академии русского стиха»:

Когда пробьет последний час природы
когда пробьет природы час последний
природы час пробьет когда последний
последний час пробьет когда пробьет
‹…›
Пробьет —
состав разрушится, пробьет —
все зримое разрушится
и воды
покроют все в последний час частей
покроют все в последний час природы

Раз! —
рушится и рушится состав
частей.
И все.
Последний час.
И — воды.
И Божий лик изобразится в них!

Ну а кому тогда он будет нужен?
Скажи, кому?

Разнообразие лирики и сатиры, верлибра и рифмовки, высокого штиля и косноязычного мычания в стихосложении Шнейдермана невообразимо, он творит что хочет с русским языком, влюблен в него истово и предан ему абсолютно. Я никогда не слышала от него ни одного нерусского слова, даже шалом он не произносил, предпочитал привычное «привет». Подозреваю, что границы культуры для него были очерчены русским языком и только им. Изучать другие языки не имело смысла, все они — только клекот, шипение и хрип. Зато русский — это и Шекспир, и Диккенс, и Боккаччо, и Шиллер, и Коран, и Сапфо, и Вийон, и Катулл и многое-многое другое. Именно русский язык извлек все эти шедевры литературы из тягостного молчаливого небытия и вдохнул в них богатую красками жизнь.

Одно из лучших текстологических исследований Шнейдермана написано как раз о переводчике и поэте Бенедикте Лившице, блестящем знатоке французского, который поплатился жизнью за перевод романа «Боги жаждут» Анатоля Франса. Роман описывает период «черных лет» послереволюционного якобинского террора против простых граждан. Лившиц пал последней жертвой якобинского террора и одной из бессчетных — сталинского. Это мои домыслы. Шнейдермана интересует другое. Он исследует текстологические злоключения в материалах следствия по делу Бенедикта Лившица и вырабатывает свою обвинительную версию. Обвиняет обвинителей. Работая с текстом, автор отвел от Лившица напраслину — подозрение в том, что он предал коллег. Работа «Б.Лившиц: арест, следствие, расстрел» была опубликована в январском номере журнала «Звезда» за 1996 год.

Сам Эдуард Шнейдерман взялся за поэтический перевод только однажды. Он перевел с сербо-хорватского, пользуясь подстрочником и выверяя по словарю слово за словом, стихи черногорского поэта Милики Павловича. Павлович, поэт и журналист, получил философское образование в Загребском университете, его стихи переведены на несколько европейских языков. Стихотворение из сборника «Благодаря солнцу и Пелопоннесу»о древней библиотеке. Вавилонская библиотека (не Борхеса, а Павловича) состоит сплошь из клинописных табличек «испеченных из ассирийской земли»:

И все-таки сжечь на костре эти книги,
как случится в Германии, им не суметь, —
пламя — Мать нашей Библиотеки —
так хозяин гостям объяснял.

Хозяин, царь и книгочей Ашшурбанипал и, вторя ему, поэт-черногорец (может быть и наоборот: царь вторит поэту) величают клинописное собрание «Запеченной Библиотекой». Переводчику удалось сберечь обвораживающее словосочетание. Почему не обожженная? Глиняные таблички должны быть обожженными и так сохраниться, но обожженная библиотека, это горевшая библиотека, а речь идет о несгораемой. Шнейдерман достойно выбрался из ловушки и сохранил очарование подлинника. Подборка стихов Милики Павловича была опубликована в 12 номере журнала Звезда за 2011 год. Эдик успел подготовить машинописный сборник с пометками от руки, который ждет своего издателя.

Кто знает о том, что Эдуард Шнейдерман — составитель семи книг из Большой серии «Библиотеки поэта»? На одном из титульных листов тома «Поэты-имажинисты»(1997г.) маленькими скромными буковками набрано: «Составление, подготовка текста, биографические заметки и примечания Э.М.Шнейдермана». Сборник прекрасно выстроен. Декларации и манифест имажинистов открывают книгу и сразу предлагают внимательному читателю разгадку, почему поэты этого направления были оттерты на задворки советской поэзии, почему никого или почти никого из них, кроме Сергея Есенина — да и с него всякий раз счищали пятна имажинизма — не печатали?

Любопытно, что имажинисты со всей страстью обрушиваются не на власть Советов, а на футуризм и «футурье». Их нетерпимость и язвительность по отношению к близкому культурному явлению-предшественнику по стилю и тону уж очень походят на межфракционные разборки. «У футуризма провалился нос новизны», «Скончался младенец, горластый парень десяти лет от роду. Издох футуризм. ‹…› через его труп вперед и вперед, левей и левей кличем мы». Так в чем же дело, ведь левой? Да, имажинисты не против новой власти, но власть не простит им дерзости: «История всего пролетариата, вся история человечества — это только эпизод в сравнении с историей развития образа» или «Рассмотрение поэзии с точки зрения идеологии — пролетарской, крестьянской или буржуазной — столь же нелепо, как определять расстояние при помощи фунтов», и «Сегодняшняя модная мнимая величина — пролетарское искусство». Из своего умудренного далека мы можем подивиться безумству храбрых.

Мое внимание привлекли две максимы, не такие хлесткие как предыдущие, но сколь современные столь и древние, и всегда спорные: «Жизнь бывает моральной и аморальной. Искусство не знает ни того ни другого». Взаимоотношения религии (и идеологии), извечно придержавшей мораль, и искусства, якобы свободного от морали, издревле занимали умы. Вспомним Платона. Когда же искусство вздумало претендовать на независимость от религии, а значит, и от морали, и Ницше возопил «Бог умер!», страсти разгорелись с новой силой. Великое искусство, замечу, ни о какой свободе никогда не радело.

Поэт Эдуард Шнейдерман с большим изяществом обходит вязкий спор о зависимости (или напротив, независимости, то есть свободы) искусства от морали:

В искусстве есть игра.
И грани той игры,
И графика ее,
И краски — все в игре.
Когда в искусстве есть
Игра (и чувство), — есть
Искусство.
‹…›
Искусство — есть, — играй!
Но — яростно играй.
В искусстве есть и грай
Грачей, и ярь, и — край.
Играй, не подменяй
Искусственной игрой
Искусства.

«Так же как тело мертво без духа, мертвенен дух без тела. Потому что тело и дух есть одно. Форма в искусстве есть одновременно и то и другое». Последней фразой имажинист Анатолий Мариенгоф перекликается с другим русским мыслителем — Михаилом Бахтиным, оказавшим большое влияние на философскую мысль постмодернизма. Бахтин утверждает, что в искусстве нет внешнего и внутреннего, внешнее, то есть форма, она и есть внутреннее содержание. Позволю себе включить нашего поэта в интервременную перекличку с двумя последними. Развивая ту же тему, он изобретает емкие неологизмы «формосодержание» и «чувствомысль», и предлагает «извлечь содержание из формы». Колдуя над формосодержанием ,Эдуард достигает вершин виртуозного косноязычия:

Группа супругов упсургов псуургов
ргусупов гупрусов сургупов успургов
псуругов сругупов груупсов гурсупов
упсругов псугуров рсупугов гусрупов

Случается у Шнейдермана, что стих строится так, будто мучительное заикание коверкает (но и определяет) его ритм и выталкивает слова толчками, дробя их. Так в диптихе «Любовь/Вобюль». Привожу его правую часть под названием «Первая любовь»:

Юль. Во б,
во б лю!
О, влюб.,
влюбо!
Вью боль,
боль вью,
лью в лоб
любовь.
Любо в
бою льв-
ов! — Люб? —
В бою ль?! —
Во, люб!
Во любь!…

Реинкарнация кирсановского стиха? Школьная игра в слова? Условие игры — любовь в каждой строчке, иногда, правда, без мягкого знака. Перестановки коренных букв в разных словах и нахождение в них скрытого общего замысла — одна из излюбленных грамматических игр мудрецов эпохи раввинистической письменности. Она и сегодня в ходу при изучении танахических текстов.

А это «Сад воспоминаний», где отношения формы и содержания выстроены совсем по-другому:

О садик Румянцевский, ветхий…
Деревьев продрогшие ветки
под тяжестью осени виснут
как плети,
и, холодом стиснут,
ты, солнечным холодом стиснут,
все кружишь у старых фонтанов,
чьи перержавевшие горла
растрескались и отзвучали,
среди безысходной печали,
густеющей в пьяном рассоле
октябрьского воздуха,
сердце
сдавила тоска об ушедшем,
утраченном, неповторимом,
умершем, умершем навеки.

(Хотела и в этом случае, как в остальных, привести не все стихотворение, а фрагмент, но рука не поднялась его рассечь).

Одно время в садике, что рядом с Академией художеств, сходились члены общества Память. «Стих испортили», — горевал Эдик.

Шокирующая несхожесть стихов одного и того же мастера очевидна. Ранее уже упомянутый мной постмодернизм предполагает не только работу с цитатой, но и смешение стилей, времен и жанров. Полюбившаяся лингвистам мысль М.М.Бахтина о полифоничности текста легко трансплантируется на творчество целиком, а подход стал хрестоматийным. Французский философ, отец деконструктивизма Жак Деррида, идеи которого были сначала подхвачены архитектурой, а затем утвердились в истории, социологии и литературе, говорит о том, что деконструктивизм невозможно определить как единый стиль, но — как метод. Единства стиля, вот уж чего в творчестве Шнейдермана не найти! Впрочем, единства метода — тоже.

Но вернусь к книге о имажинистах. В «Манифесте новаторов» от 1922 года имажинисты говорят языком ЧК, будто прониклись риторикой военного коммунизма, и их экзальтированная и категоричная интонация подобает партийной директиве больше, чем языку поэтического манифеста: «Каждая выходящая в Петербурге книга стихов, каждый вечер поэтов должны рассматриваться как сознательное преступление, заслуживающее кары тяжелее, чем вооруженный налет». Разведем руками…

По крохам, а где и пластами собраны в книге биографии Вадима Шершеневича, Анатолия Мариенгофа, Рюрика Ивнева, Николая Эрдмана и других поэтов-имажинистов. От внимания составителя не ускользает, например то, что Шершеневич указывает, что в Первую мировую не воевал, но это не так. В 1915 году он попадает на фронт, и тяжелые впечатления от пережитого там легли в основу его цикла «Священный сор войны». Примечания — 80 страниц убористого текста — представляют собой увлекательное чтение. Книга «Поэты-имажинисты» — энциклопедия имажинизма от Шнейдермана, после выхода в свет которой уже никак не скажешь, что»исследовательская литература о русском имажинизме практически отсутствует».

Книга «Стихотворная сатира первой русской революции (1905-1907)» 1969 года издания из Большой серии «Библиотеки поэта» сработана Эдуардом Шнейдерманом в сотрудничестве с еще несколькими соавторами-составителями. Подаренный мне экземпляр Эдик украсил своим экспромтом:

Здесь: когтистая сатира,
И сатира из сортира,
И различный юморок, —
Только мой ли в том порок?
Не моя же это лира…
Но прими хоть эту,
Мира,
От одного из авторов.

Начальный определяющий этап работы над сборником заключался в пересмотре кип сатирических и литературно-общественных журналов, альманахов и поэтических сборников тех лет. Составители не оставили без внимания столичные и провинциальные газеты и собрали богатейший урожай стихов именитых и неизвестных сочинителей. В числе известных: К.Бальмонт, Саша Черный, К.Чуковский, Ф.Сологуб. Саша Черный — шнейдермановский автор, и Эдик еще не раз к нему вернется. Просеивание газетного материала уже тогда натолкнуло Шнейдермана на идею поэтического коллажа, сплошь сработанного методом склейки газетных объявлений без комментариев и вмешательства извне. Так три десятилетия спустя им создаются «Купипродамы». О них я не досказала. «Объявления, как правило, полиритмичны, — пишет Эдуард в предисловии к сборнику — стихотворный размер, заданный в начале, обычно не выдерживается до конца, сменяясь другими, пропадая и вновь появляясь. В объявлениях, если рассматривать их построчно, встречаются самые разные виды размеров: и классические — двух- и трехсложные, и неклассические, тонические — дольник, ударник, тактовик, а также свободный стих. Стиховед найдет в поэтике объявлений массу любопытного. Но важнее то, что в них — в лучших из них — заключена музыка». Абсолютный слух и музыкальное образование оказалось не лишними для Шнейдермана-поэта, чтобы озвучить и поднять до уровня поэзии дребедень и злобу дня, — все это крошево из людских судеб, пропавших мопсов, трезвых кухарок без мужских знакомств, всей этой бессмысленной — в канун-то революции! — коммерческой суеты, быстрого возврата мужей и соленых огурцов вагонами! Что и говорить, музыкальное, художественное или философское образование не вредит литераторам. Любимый поэт Эдика Семен Кирсанов считал, что еще и цирк, цирк он ставил даже на первое место. И хотя на циркового акробата Кирсанов никогда не учился, прозвище «Циркач стиха» было для него лучшей из похвал.

Шнейдерман любил слагать стихи о музыке, в которых звучит музыка:

‹…›
Куда ж ты?!.. — Вот замерли скрипки,
и только литавры звучат…

Тромбоны вскричат неуемно,
и болью оркестра огромной
придавит тебя — не вздохнуть,

и нервы, как струны, натянет,
и образ Фортуны проглянет,
безжалостной и роковой.

Внезапная хищная сила
как щепку тебя подхватила,
по черным волнам понесла

сквозь топот, сквозь пляс бесноватый.
Но скрипки родились крылаты, —
Помогут — поднимут — спасут. ‹…›

И по-другому о музыке:

Я уснул под сюиту Баха,
где солирующая флейта,
флейта-девочка так бесстрашно
за собой весь оркестр вела.

Мир поэзии Шнейдермана озвучен пением бахчисарайского соловья, который (невзначай процитировал Глинку, силен в русской классике), граем грачей, тонким птичьим свистом, шуршанием больших мурашей, треском, щелканьем, свистом, этюдами Черни разыгрываемыми кем-то, пением тучной певицы в парике, громом беспризорной литавры, скрипучим смехом форточки, жестянками северного ветра, мажорными аккордами, разговором без умолку, тихим безумием, музыкой пронизанным, — поопасней пороха, звучанием и тут и там солнечного тамтама, бубенцами капель, голосом виолончельного тембра и ячейками тишины. В монументальном «Вагнер-моменте» своя звуковая палитра:

сыплется сыплется ржанье коней
огненной стружкой ‹…›
золото Рейна
солнечно плещет
торжественно движется вагнер-металл
рейнметалл военный
звукопоток могучий
о р г а н и з о в а н н о    б у ш у ю т    з в у к о в о л н ы

Тема Саши Черного проходит через все творчество Шнейдермана и скобами схватывает его в начале и в конце пути. Это тема его дипломной работы по окончании филологического факультета ЛГУ, одна из книг «Большой серии Библиотеки поэта»(1996г.) и тема последней написанной им статьи. Книгу «Саша Черный. Стихотворения» составитель выносил и произвел на свет за 9 месяцев. Саша Черный это, конечно, Сатира и Сатирикон. Эдик любил Черного за разговорный язык его стихов, за едкий ум, за отсутствие велеречивости и фальши, за горький сарказм, за то, что Черный, как и сам Шнейдерман, был городским поэтом.

Но с утра до ночи,
за полночь во мраке
узким тротуаром
бродишь сам с собой

в пиджаке немодном,
в уцененных брюках,
в незнакомых с ваксой
драных башмаках,

тощий и небритый,
грустный и сутулый,
милый Саша Черный,
городской поэт.

Не автопортрет ли рисует здесь Шнейдерман? (Назовем его «Автопортретом в уцененных брюках»). Будь Эдик героем моего рассказа, я бы начала этот рассказ с эпизода-штриха: мы втроем бродим по тель-авивскому рынку Кармель в поисках самых дешевых, а значит, дрянных сигарет — другие Эдик не курит. Топчемся у каждого ларька, переспрашиваем цену, нет, дорого. Это один из его последних приездов в Израиль, он болен легкими и нищета, привычная спутница нашего поэта, уже отступила в прошлое. Он мог бы купить самые лучшие сигареты, но выйти из образа (литературного!) нищего поэта в уцененных брюках ему не под силу. Ох уж эти легендарные брюки! Питерский писатель Смирнов-Охтин даже рассказ им посвятил. Приходит, значит, Эдик на поэтический вечер выступать, интеллигентно так со всеми раскланивается, а на нем те самые брюки…

Рядом с первым — «Автопортрет в контрастных тонах» из стиха «Городской поэт»:

Одним крылом к асфальту прибит,
другим — к облакам бегущим.
Одной ногой загребаешь быт,
другой — цветущие кущи.

А это — «Автопортрет в анималистической манере»:

В этой щуплой собаке вот в этой дворняге бездомной
пробегающей с грустным лицом и закрученным точно
пружина веселым хвостом косолапя и чуточку боком
по улице Воинова (ныне Шпалерной) — я себя узнаю

Экспозиция не будет полной без талантливого скульптурного поясного портрета поэта (шамот, роспись ангобами) работы Любы Добашиной. Портрет точен пластически и психологически. Эдик молод, красив, чуть сутул, он читает стихи, держит лист (не книгу) только ему свойственным жестом. Глубокая трепетная сильная вещь. Разговор об интеракции формы и содержания, праздный для скульптора, здесь и вовсе неуместен. Есть произведения, касаться которых скальпелем аналитика небезопасно — как бы не проколоть их волшебную ауру.

Близость Шнейдермана к Саше Черному и в разработке религиозной темы. «Бирюльки», стихотворение Черного, датированное 1910 годом:

Лекционная религия пудами прибывает:
На безверье заработать можно очень хорошо.
‹…›
На Шаляпина билеты достают одни счастливцы,
Здесь же можно за полтинник вечность щупать за бока!
‹…›

А это стихи Эдуарда Шнейдермана спустя без малого 100 лет.. «Россия — Испания. Молитва о победе»:

Уповаем на Тя истово
Силу дай своим футболистам!
О Господь всеблагой, вездесущий!
С молитвой к Тебе припадаем.
В преддверии полуфинала
Во славу святой русской церкви
Даруй нашей сборной победу,
Сокруши тщеславных испанцев! ‹…›

Стихотворение напечатано автором на пишущей машинке на лицевой и оборотной стороне листа — так я получила его в подарок — и не опубликовано. В обоих случаях речь идет о профанации. Ни поиска духовности в религии, — так легко объяснимого у поэтов постсоветской эпохи — ни умиления ею, ни обращения к евангельским сюжетам и образам ни у Саши Черного, ни у Шнейдермана нет. «Интеллигентское стадо трусцой потянулося в церковь» — шнейдермановская строка вполне в духе Саши Черного. Само собой разумеется, нашему поэту в неофитском стаде не место. Если у Черного можно встретить ветхозаветного царя Саломона, который сидит под кипарисом и ест индейку с рисом, то у Шнейдермана иудейских реалий (кроме как в одном стихе, только и затеянном, чтобы отринуть идею Моисея) нет вовсе. Но вдруг такие строки:

и бог летучий
в тебе и в хлебе.

Поэт невзначай прикасается здесь к оголенному нерву иудейской веры. Сентенция могла бы принадлежать великому раввину. Случается, нечаянная строка серьезней выстраданных тяжеловесных умозаключений. И это прекрасно, и это поэзия. Можно покопаться в бессознательном Фрейда и припомнить изыскания на эту тему французского философа и лингвиста Ролана Барта, а можно ограничиться емким словосочетанием «Интуиция Поэта» — что я и сделаю.

Однажды в пятницу вечером мне удалось затащить Эдика в синагогу. Он неловко листал Книгу задом наперед, ему приветливо улыбнулись и указали страницу, вот здесь сейчас читаем, потом — здесь. Страницы были нумерованы не цифрами, а ивритскими буквами. Читали нестройно. Каждый был погружен в себя и связан с остальными общим текстом. Эдик не понимал текста и я видела, что это было для него пыткой.

Никакая конфессия его не привлекала, атеизм — и того меньше. Но персональная молитва у Шнейдермана есть, молитва есть стих. В начале было Слово — русское поэтическое слово, и только оно — духовное капище поэта.

Саша Черный не принял революцию и не захотел сотрудничать с большевиками. Он перебрался сначала в Берлин, где в двадцатые годы была сосредоточена русская эмигрантская культурная жизнь, затем — во Францию.

В Берлине вышли несколько его поэтических сборников. Маленькие эти книжки достались мне от тети, прожившей почти всю жизнь во Франции, и я с радостью одолжила их Эдику для работы. Он писал свою последнюю статью о Саше Черном для переиздания «Энциклопедического словаря «Литературный Санкт-Петербург. ХХ век». «Сашу Черного забыли включить! Представляешь?» — негодовал. Эдик чувствовал себя ответственным за возвращение на родину творчества не запрещенного, но затертого и стертого из памяти любимого им поэта.

Еще одна книга составленная Шнейдерманом на этот раз из «Новой библиотеки поэта» (2006), это Семен Кирсанов. «Книга — писал мне Эдик, — материальное воплощение моей неизменной любви к гениальному Семену Кирсанову». 256 примечаний к стихам читаются как миниатюрные новеллы. Наконец-то Эдуард смог сказать все о своем кумире — точно, емко, полно и любовно. В примечаниях — новеллах есть любопытные куски о дружбе Кирсанова с Маяковским » — Кирсанчик! Что с Вами? Отчего штаны драные? Отчего грустный? — Да вот, Владим Владимч, ночую на бульваре, одеваюсь в Кино-Печати, в «Новом мире», ем лук, никто не печатает. — Идите к нам жить. Лилечка уехала, будете спать в ее комнате. Не разводите грязи. — Вот ваши покои. Нате десть бумаги. Нужно написать для Гиза частушки о деревенских книжках. Пишите. — Неплохо: «Книжки есть о саранче и о долгоносике!» — Ваши частушки проданы. Вот 110рублей. Идите покупать штаны. — Прекрасные штаны! Идите обедать.» (Надо же, что ни поэт, то штаны!).

В примечаниях — многочисленные выдержки из критических статей, где так и мелькает «мелкобуржуазный поэт», «формализм», «потолок формалистического трюкачества», «нет ни слова о социальном назначении поэзии», «нет следа революционности», «характерные черты мелкобуржуазной идеологии». Шнейдерман нигде прямо не пишет о том, что покровительство и высокая оценка молодого Кирсанова Маяковским была для поэта охранной грамотой, но подводит читателя к этой мысли. В те годы обвинение в формализме приносило одни лишь неприятности и могло окончиться трагически. Ныне устаревшее слово «формализм» вовсе вышло из употребления. (Слово «космополит», к примеру, поменяло свою окраску на противоположную. Если в послевоенном Советском Союзе им припечатывали как позорным клеймом, то сегодня многие интеллектуалы с гордостью причисляют себя к космополитам).

А вот как, по свидетельству М. Матусовского, читал Кирсанов: «…И затем не вышел, а вырвался на сцену молодой Кирсанов. Когда он читал свои стихи, впечатление было такое, что вокруг него сыпались искры, что-то вспыхивало и взрывалось, и, кажется, даже пахло порохом. ‹…› Все это было звонко, стремительно, молодо».

«Кроме богатства метафор и жемчуга слов, С.Кирсанов у своего учителя не увидел ничего больше. Революционная сущность поэзии Маяковского проходит мимо его ученика, воспринявшего лишь одну формальную сторону работы учителя». Этим и дорог Шнейдерману.

Год назад мы отмечали день рождения Эдика в Тель-Авиве в итальянском ресторане-стекляшке. Днем здесь не протолкнуться, а вечером почти никого кроме нас не было и мы наслаждались этим. «Духовной пиццы жажду» — строка из шнейдермановского сборника «Осязание». Мы и заказали пиццу «Бьянка», что значит белая, с овечьим сыром и пили за здоровье именинника. Вот только стихов он не читал, а жаль…

Эдуард Шнейдерман похоронен на израильском кладбище Кирият Шауль в новом отсеке, где могилы находятся в стенах. Архитектор этого необычного кладбища очень красиво расположил захоронения на трех этажах в высоту. Для поэта как-то больше подходит покоиться в воздухе, чем в земле. На плите — имя поэта на иврите и на русском и под ним строки:

Жить
жить надо всем
надо всем жить
жить надо

Март-июнь 2013г.
Тель-Авив
Журнал «Звезда», 11.2013